Никитина Елена Владимировна,
аспирант филологического факультета СПбГУ

 «Новояз» у М.М. Зощенко как картина мира

Проблема “язык М. Зощенко” не нова, и данная работа, отнюдь не претендуя на оригинальность постановки вопроса, лишь предлагает взглянуть на проблему под иным углом, с иной точки зрения — удаленной от чисто лингвистических и чисто литературоведческих подходов и методов. В центре нашего внимания — картина мира, которая, на наш взгляд, сформировалась в 20-30-е годы ХХ века и черты которой отражены в языке произведений М.М. Зощенко — писателя, получившего в то время наибольшее признание и популярность.

Своеобразие языка произведений Зощенко отмечалось уже его современниками. М. Горький говорил о “пестром бисере” его лексикона, К. Чуковский писал, что “Зощенко первый из писателей своего поколения ввел в литературу в таких широких масштабах эту новую, еще не вполне сформированную, но победительно разлившуюся по стране внелитературную речь и стал свободно пользоваться ею как своей собственной речью. Здесь он — первооткрыватель, новатор”. По мнению Р. Гуля, даже “смех своих вещей он строит исключительно на языке, а не на положении”. Своеобразию лексики зощенковских рассказов посвящена известная статья В.В. Виноградова, опубликованная еще в 1928 году, но по сей день не утратившая актуальности, т.к. содержит множество только намеченных проблем, своеобразных “ниточек”, приводящих к пониманию того или  иного элемента поэтики Зощенко. Виноградов пишет о “двусмысленности” сказового повествования Зощенко — осмыслении его в двух плоскостях — “в плоскости  “диалектического” языкового “сознания” литературного рассказчика и в плоскости литературно-языкового сознания “писателя””. Путем морфологических преобразований или “внелитературных сцеплений” (В. Виноградов), вызванных неполным усвоением системы литературного языка, происходит разрушение семантических соотношений, характерных для нормированного литературного языка. В результате, как доказывает ученый, “происходит процесс смешения форм литературного языка со знаками жаргонной системы, процесс, направленный к “канонизации” известного жаргона, к ослаблению его “внелитературности””. При этом лицо автора, выглядывающего из-за плеча полуграмотного рассказчика, “мудрствующего обывателя” (Е. Журбина), заставляет постоянно соотносить высказывание с литературной нормой; именно на этом соотношении и строится у Зощенко речевой комизм. Но следует помнить, что все ценные и убедительные выводы В. Виноградова касаются ранних сборников Зощенко, лексических особенностей его сказа.

Постепенно Зощенко отходит от сказовой манеры. Соотношение речевых пластов “автора” и “рассказчика” меняется, смещаясь в сторону прямого авторского слова. Как быть в этом случае? Как интерпретировать неровности речи, например, в “Голубой книге” или в “Возвращенной молодости”? Здесь тезис о двуплановости сказа “не работает”. Но язык Зощенко не становится от этого менее своеобразным. Очевидно, речевое оформление произведений Зощенко, начиная с конца 20-х — начала 30-х годов, следует рассматривать в иной системе координат. Попытка такого прочтения и будет предложена в этой работе.

Словно в ответ на утверждение В. Вешнева об искусственности зощенковской речи и деланности комизма, в “Письмах к писателю” Зощенко так комментирует одно из писем: “Обычно думают, что я искажаю прекрасный русский язык, что я ради смеха беру слова не в том значении, какое им отпущено жизнью, что я нарочно пишу ломаным языком для того, чтобы посмешить почтеннейшую публику. Это неверно. Я почти ничего не искажаю, я пишу на том языке, на котором сейчас говорит и думает улица”. В беседе с И. Эвентовым писатель следующим образом раскрывает секрет языка своих произведений: “Я стараюсь приблизить свой язык к живой речи, с которой сталкиваюсь в быту. Не проходит вечера, чтобы я не занес в записную книжку какое-нибудь словцо, обрывок фразы, уличный выкрик, осколок будущего сюжета. Потом в рукописи я заделываю швы, стараюсь, чтобы речь была естественной, плавной”.

Для Зощенко задача изображения нового мира, новой жизни решалась через изображение нового языка, который, как зеркало, отразил социокультурную динамику постреволюционного времени. В новых социальных условиях функция “культурного производства” перестала принадлежать высокообразованной интеллигенции. А с высшим культурным слоем ушел и высокий стиль языка, т.к. именно язык являлся маркировкой принадлежности к высокой культуре. Новый господствующий класс потребовал нового языка, главной характеристикой которого должна была стать доступность. Именно эти социокультурные сдвиги демонстрируют произведения М. Зощенко. Но комический эффект, создаваемый неправильным словоупотреблением до недавних пор безграмотного рассказчика, его нелепыми ошибками и синтаксическими вывихами, не самоценен. Если всмотреться в этот “новояз” не как в литературный прием, а как в тонкую стилизацию (не без пародийности, конечно) реального языка, на котором “говорит и думает улица”, обнаруживаются закономерности, которые не только должны рассматриваться в контексте культуры 20-30-х годов ХХ века, но и могут характеризовать ее речемыслительную динамику.

Особенности языка 1920-30-х годов (в первую очередь лексические изменения и языковые новшества) показал А.М. Селищев в своей работе “Язык революционной эпохи”. Интересно, что некоторые факты, которые Селищев относит к нововведениям, не “узаконенным” литературным языком,  в работах последующих лет фиксируются уже как изменившаяся норма. Это касается не только лексики (самой подвижной сферы языка как явления духовной культуры), но и грамматики10 , однако лексический уровень более показателен, т.к. быстрее реагирует на общественные изменения. По словам исследователя ментальных категорий И.Е. Кима, “в грамматике отражается изменившееся отношение к миру”11 .

Культура “вырастает” из слова, основывается на слове, по определению В.В. Колесова: “Ментальность есть миросозерцание в категориях и формах родного языка, соединяющее в процессе познания интеллектуальные, духовные и волевые качества национального характера в типичных его проявлениях. Язык воплощает и национальный характер, и национальную идею, и национальные идеалы, которые в законченном их виде могут быть представлены в традиционных символах данной культуры”12 . Самые важные особенности европейской культуры связаны с языком как “материальной формой существования разума, смысла  и действия”13 . Особенности языка кладет в основу своих характеристик национальных образов мира Г. Гачев, утверждая, что “уже в повседневной речи мы разговариваем на языке сверхценностей, используем философские идеи и принципы, но не осознаем того, употребляя их бессознательно. … Корни слов … содержат ключи к основополагающим идеям, и в них надо вслушиваться острым слухом”14 .

О неразрывной взаимосвязи языка-слова и культурного космоса пишет М.Н. Виролайнен, выделяя в миропорядке русской культуры четыре исходных уровня — канона, парадигмы, слова и непосредственного бытия, координация которых осуществляется посредством слова, служащего средством “их постоянного соотнесения, регламентирующего жизнь. И потому его главная функция заключается вовсе не в том, чтобы зафиксировать, выразить, воплотить в себе самом тот или иной фрагмент реальности. … Оно никогда не самодостаточно, ибо главное его свойство — обращенность и направленность на мир”15 .

Русская ментальность, отраженная в слове, по мнению В.В. Колесова, основывается на трех составляющих: мысль — слово — дело. Из их соотношения вытекают основные черты русской ментальности, среди которых выделим следующие: 1) важно дело, которое результируется в вещи; 2) мысль расценивается как дело; 3) дело, мысль и слово окрашены нравственным идеалом; 4) право говорить должно подкрепляться правом решать, иначе возникает то, что в народе называется “болтовней”; 5) знание не отождествляется с говорением.

В записных книжках Зощенко 1917-1921 годов есть фраза: “Самое важное в жизни — слова. Из-за них люди шли на костры”16 . Здесь кроется представление о слове как выразителе душевных устремлений человека, квинтэссенции духовной сущности, объединяющей мысль, слово и дело. Через слово высвечивается подлинная сущность человека, оно становится индикатором его личностной культуры. Именно поэтому ситуативная и авторская характеристики персонажа в произведениях Зощенко уступают место характеристике речевой. Сама по себе работа в малой форме заставляет писателя особенно тщательно работать над языком, который становится и средством психологической характеристики, и композиционным элементом. И в то же время язык произведений Зощенко — это квинтэссенция живого языка времени, и многократные подтверждения этого тезиса дают нам основания для изучения отдельных параметров русской картины мира, отраженной в литературном тексте. Чтобы ограничить материал исследования, мы остановимся лишь на  отражении в произведениях Зощенко представлений о  сфере человеческого существования, в которые входят: 1) дом, улица, город и т.п.; 2) семья, род, племя и т.п.;
3) общественное самосознание — отнесенность к той или иной социальной, профессиональной, локальной группе17 .

1920-е годы — это годы поиска эффективных форм воздействия советского государства на сферу искусства и на самих творцов. В 1925 году выходит постановление ЦК РКП(б) “О политике партии в области художественной литературы”, целью которого было идеологически обосновать подчинение искусства партийному руководству, указать на дидактическую цель искусства, на необходимость отказа от “буржуазного влияния” и борьбы с ним. Один из теоретиков Пролеткульта, начальник Главлита в 1921-1930 гг. В. Полянский в статье “Об идеологии в литературе” открыто заявил: “Что касается разговоров о насилии, то все это пустяки, детская болтовня. Насилием мы вырвали у буржуазии политическую власть, насилием сломили экономическое господство, не обойдется без насилия и в области духовной. … Борьба за свободу литературы от идеологии в конечном итоге есть борьба за старое, за буржуазное начало”18 . Это партийное задание выполнялось в том числе и средствами прессы. Вот выдержка из газеты “Правда”, № 56 за 1923 г.: “В каждый данный момент наша пресса с особой яркостью выдвигает основные лозунги, узловые пункты, ударные точки и бьет в них настойчиво, упорно, систематически — “надоедливо” — говорят наши враги. Да, наши книжки, газеты, листовки “вбивают” в головы массы немногие, но основные “узловые” формулы и лозунги”19 .

Вхождение языка власти в обыденную речь мы попытаемся продемонстрировать на примере “Голубой книги”, опубликованной в 1935 году в журнале “Красная новь”. Зощенко особенно настаивал на том, что в этом произведении он нигде не искажает русский язык, что “Голубая книга” написана правильным языком, под которым здесь, очевидно, имелась в виду живая разговорная речь. Чтобы сузить рамки исследования, остановимся на рассказах о современной жизни, оставив в стороне историческую часть (что ни в коем случае не означает, что указанные закономерности “не работают” в исторических главах книги). В этих рассказах можно выделить группы, в которых особенно ярко зафиксированы особенности функционирования политизированной лексики.

Замена привычных слов перифрастическими оборотами, канцелярскими штампами, имени — указанием на должность или социальное положение.

Люди — “гуща человеческих тел” (“Сколько человеку нужно”).

Старухи — “старческий материал” (“Рассказ про няню, или Прибавочная ценность у этой профессии”).

Ласкать — “обеспечить уход и ласку” (“Рассказ про няню, или Прибавочная ценность у этой профессии”).

Имя или местоимение — “член правления” (“Рассказ про няню, или Прибавочная ценность у этой профессии”).

Делать — “производить такие действия” (“Рассказ про няню, или Прибавочная ценность у этой профессии”).

Говорит — “впускает следующие слова” (“Мелкий случай из личной жизни”).

Не ржавеет — “не имеет права давать ржавчину” (“Рассказ про одного спекулянта”).

Не хочешь работать — “работу не хочешь исполнять” (“Рассказ о том, как жена не разрешила мужу умереть”).

Волноваться, переживать — “имеют душевные волнения и сильные переживания” (“Рассказ про одну корыстную молочницу”).

 “Он ответственный бухгалтер и у него хорошая материальная база на двоих” (“Рассказ о старом дураке”).

Во время сна — “во время процесса сна” (“Рассказ о том, как чемодан украли”).

Экспансия канцелярской, идеологизированной лексики в повседневную речь приводит к стиранию границ между сферами употребления различных лексических групп. Так, на слова старика в “Рассказе о старом дураке” о бескорыстии его молодой жены окружающие отвечают: “Вы поменьше занимайтесь агитацией и пропагандой, а вместо этого поглядите, чего ей от вас нужно” (130)20 . Слово квартира часто заменяется заимствованным из ордеров и бумаг жилконторы словом площадь: “и выходит замуж за знакомого бывшего поляка, который переезжает на ее площадь, как не имеющий таковой” (“Трагикомический рассказ про человека, выигравшего деньги”); “И вот она со своим дураком переезжает на эту площадь, в которой четырнадцать метров” (“Рассказ о старом дураке”).

Уместные по стилю в официальной записке объяснения легко становятся аргументом семейного спора. Объясняя мужу свой уход с работы, молодая жена говорит: “Я не имею намерения в душной канцелярии терять высокую квалификацию своей красоты и молодости” (134). И слышит в ответ: “Но поймите, это буржуазное мещанство!”

Даже к любимой женщине браковщик-приемщик Сергей Хренов обращается следующим образом: “Вот чего, гражданка Анна Лыткина” (164) (“Последний рассказ под названием “Коварство и любовь”).

“Рассказ о даме с цветами” заканчивается вполне в духе заседаний “по поводу”: “Память об утонувшей и глубокую неземную любовь к ней со стороны инженера почтим вставанием и перейдем к текущим делам. Тем более время не такое, чтоб подолгу задерживаться на утонувших гражданках и подводить под них всякую психологию, физиологию и тому подобное. Тем более, что из текущих дел у нас еще имеются вопросы о любви, которые мы должны проработать” (145).

“Их кто-то берет на предмет отопления” (“Поимка вора оригинальным способом”).

“Затронутая нами проблема вызывала горячие дискуссии в банно-прачечном тресте” (“Рассказ о банях и их посетителях”).

“Но ее уговаривают не бросать профессию и обещают ей поскорей ликвидировать в комнате смерть” (“Рассказ о беспокойном старике”).

Для таких людей “идеологические клише — идиомы повседневного языка”21 . Подобные факты отмечает с тревогой и К. Чуковский в своей книге “Живой как жизнь”, где впервые и появляется меткое определение — канцелярит. Все это является подтверждением эффективности “вбивания” в сознание людей основных “формул  и лозунгов”.

Точно также добавление совершенно бессмысленных выражений, характерных для официального стиля, придают речи бюрократически-канцелярский оттенок:

 “Вот родился у них ребенок как таковой” (65) (“Рассказ про няню, или Прибавочная ценность у этой профессии”).

“Жил в Ленинграде некто такой Сисяев” (“Рассказ про одного спекулянта”).

“…не понимая еще, что значит такое подруга жизни” (“Рассказ о том, как жена не разрешила мужу умереть”).

“А в деревню Отрадное, по реке Неве, приехал в этом году на дачу некто такой инженер — Николая Николаевич Горбатов” (“Рассказ про даму с цветами”).

“Да, действительно, я по глупости подписалась, но вот родился ребенок как таковой и пущай отец ребенка тоже несет свою долю” (“Последний рассказ под названием “Коварство и любовь””).

Неверное употребление слов, связанное с непониманием семантических различий между близкими по звучанию словами:

Лицо — личность: “он просто так поглядел на ее личность. И видит, личность будто знакомая” (“Рассказ про няню, или Прибавочная ценность у этой профессии”). “А в настоящей текущей жизни он ничего, кроме грубого, не видел и свою личность от всего отворачивал” (“Рассказ про даму с цветами”).

Прививать, усваивать — присваивать: “я не хочу своему ребенку присваивать такие взгляды с детских лет” (“Рассказ про няню, или Прибавочная ценность у этой профессии”).

Положить — расположить: “Покойник на столе расположен” (“Таинственная история, кончившаяся для одних печально, для других удовлетворительно”).

Характер — характеристика: “Ну, нам теперь твоя характеристика видна” (“Рассказ о подлеце”).

Характерно объяснение неблаговидных поступков пережитками прошлого. Так, любовь горожан к бесплатному трамваю объясняется рассказчиком следующим образом: “По-моему, это отблеск буржуазной культуры. И с этим надо энергично бороться и переделывать свою психику” (63) (“Сколько человеку нужно”).

Аналогичным образом черты характера подаются в духе вульгарного материализма — воспитанием в иной формации: “Что касается престарелых людей, то мы про них не говорим. Они, воспитанные на прежних денежных делах, сами понимают в этом меру…” (“Сколько человеку нужно”). “А она, родившись задолго до революции…” (“Рассказ о том, как жена не разрешила мужу умереть”). “Вообще надо сказать, что старухи, воспитанные на прежних капиталистических делах, зачастую решительно отказываются перестраиваться…” (“Рассказ про няню, или Прибавочная ценность у этой профессии”). В рассказе “Рассказ про няню, или Прибавочная ценность у этой профессии” уже в заглавии содержится намек на экономическую теорию К. Маркса, но по ходу рассказа становится ясно, что рассказчик воспринимает словосочетание “прибавочная ценность” поверхностно-примитивно, лишь как речевой штамп, имеющий социально-философские корни. В конце рассказа повествователь снова возвращается к своей мысли о неправильном воспитании: “это прямо ее какой-нибудь каприз и, главное, наверное, прежнее мелкобуржуазное воспитание, бессмысленная тяга к деньгам и неправильное мировоззрение” (68).

С этой особенностью связаны и указания на несоответствие поступков и переживаний “текущему моменту”: “Любовь в этом смысле всегда отрицательно отражается на мировоззрении отдельных граждан. Замечается иной раз нытье и разные гуманные чувства. Наблюдается какая-то жалость к людям и к рыбам и желание им помочь. И сердце делается какое-то чувствительное. Что совершенно излишне в наши дни” (69) (“Мелкий случай из личной жизни”).

Каждый новый случай лишний раз доказывает рассказчику правильность его позиции. Рассказ о том, как безумно влюбленный в жену при жизни инженер отвернулся от нее после смерти, окончательно убеждает рассказчика в том, что “всякая мистика, всякая идеалистика, разная неземная любовь и так далее и тому подобное есть форменная брехня и ерундистика. И что в жизни действителен только настоящий материальный подход и ничего, к сожалению, больше” (139).

Еще одно возможное объяснение свойств человеческого характера видит зощенковский рассказчик в способности /неспособности заниматься гимнастикой и физическим трудом:

“И они тем более гимнастикой не могут заниматься, отчего часто подвержены меланхолии и политической немощности” (64) (“Рассказ про няню, или Прибавочная ценность у этой профессии”).

Причину смерти жены инженера Горбатова в “Рассказе про даму с цветами” рассказчик видит в ее интеллигентской неприспособленности: “Конечно, занимайся она в свое время хотя бы зарядовой гимнастикой, она нашлась бы в самый последний момент и выплыла бы” (142).

Характеристика через указание на принадлежность к определенному социальному классу, профессии, правильность/неправильность политической ориентации.

“Они оба два служили на производстве”, “но это такая старуха, что она вполне достойна войти в новое бесклассовое общество”; “а Фарфоровы, являясь передовыми людьми, не перечили в этом”, “идет по улице член правления Цаплин. Он — с домкома”; “а если, — говорит, — вы ее нарочно засылаете под ребенка просить, то вы, — говорит, — есть определенно чуждая прослойка в нашем пролетарском доме” (“Рассказ про няню, или Прибавочная ценность у этой профессии”).

А она, поскольку служащая и не слишком дорожит местом, — она любит опаздывать” (“Мелкий случай из личной жизни”).

“Одна симферопольская жительница, зубной врач О., вдова по происхождению” (“Рассказ про одну корыстную молочницу”).

“Но, будучи политически грамотным человеком, он не придал значения ее богатству, понимая, что это есть нечто кратковременное” (“Последний рассказ под лозунгом “Счастливый путь””).

“Муж был ответственный советский работник. Он был нестарый человек, крепкий, развитой и вообще, знаете ли, энергичный, преданный делу социализма и так далее” (“Рассказ о письме и о неграмотной женщине”).

“Жена одного служащего, довольно молодая и очень интересная дама, выходец из мелкобуржуазной семьи, влюбилась в одного актера” (“Забавное приключение”).

“Один молодой человек, некто Сергей Хренов, браковщик-приемщик с одного учреждения, начал ухаживать за одной барышней, за одной, скажем, работницей” (“Последний рассказ под названием “Коварство и любовь””).

“Человек горячий и вспыльчивый  и отчасти мещанин, плетущийся в хвосте у событий” (“Поимка вора оригинальным способом”).

“Один из гостей, женщина, товарищ Анна Сидоровна, служащая с 23 года” (“Интересный случай в гостях”).

Мотив переделывания психики.  “Надо энергично бороться и переделывать свою психику”, “вот давеча я сам, не целиком переделавши свою психику”, “пламенный привет молодым людям, переделывающим свои характеры” (“Сколько человеку нужно”).

“Старухи, воспитанные на прежних капиталистических делах, зачастую решительно отказываются перестраиваться и буквально не хотят хотя бы слегка, что ли, изменить свою закостенелую психику” (65), (“Рассказ про няню, или Прибавочная ценность у этой профессии”).

В “Послесловии” к отделу “Любовь” мысль о перевоспитании является главной: посетовав на “дрянные и корыстные характеры”, мало приспособленные для любви, свадеб, встреч с дорогими особами”, повествователь говорит о зависти к тем “будущим, вполне перевоспитанным молодым людям, которые, поплевывая, будут проживать, скажем, через пятьдесят лет” (167).

Воровство также, по мнению повествователя, является следствием недостаточного перевоспитания: “Воровство у нас есть. Но его как-то значительно меньше. Кое-кто успел перековаться и больше не ворует” (200). Но и на воровство время наложило свой отпечаток: “нынче только дурак крадет, не понимая современности. А многие современность отлично понимают и уже осваивают новейшие течения” (200). За кражей в кооперативе рассказчик видит “философскую мысль”.

“…но он в настоящее время и без того чересчур расстраивается и говорит, что в ближайшее время он непременно перестроится”. “Однако от перековки мы требуем порядочно. И если говорить о перековке, то нам желательно, чтоб окружающие люди были умные, честные и чтобы все стихи писать умели. Ну, стихи даже в крайнем случае пущай не пишут. Только чтоб все были умные” (“Рассказ о подлеце”).

Меняется само отношение людей к слову. Умение говорить, а не делать, выходит на первый план. “Ответственный советский работник” в “Рассказе о письме и неграмотной женщине” — выходец из деревни, не имеющий высшего образования, но, по словам повествователя, за годы жизни в Ленинграде “он поднаторел во всем и много чего знал и мог в любой аудитории речи произносить и даже вполне мог вступать в споры с учеными разных специальностей — от физиологов до электриков включительно” (135). В противоположность активности советского работника инженер Горбатов, не попавший “в ногу современности”, характеризуется как не занимающийся активной “вербальной” деятельностью: “Он общественной нагрузки не нес. Статей не писал. И вообще, надо откровенно сказать, он избегал общественной жизни” (140). Вот какое определение дискуссии дается в рассказе “Интересный случай в гостях”: “Ну, наверное, один из гостей, попивши чай, что-нибудь сказал остро международное. Другой, наверное, с ним не согласился. Третий сказал: “Англия”. Хозяин тоже, наверное, что-нибудь дурацкое добавил. В общем, у них начался адский спор, крики, волнения и так далее. В общем — дискуссия” (140). Здесь перед нами не пример народной этимологии, которыми пестрят ранние рассказы Зощенко, а яркий портрет нового типа людей, склонных демонстрировать свою “ученость” лишь на вербальном уровне, а отнюдь не на мыслительном.

Таким образом, язык рассказов Зощенко показывает появление нового, политического дискурса, который становится отправной точкой мышления нового человека и приводит к разрыву мысли, слова и дела. Идеологизированная речь формирует новый тип сознания,  в котором мышление осуществляется при помощи готовых, клишированных форм. Творческий процесс в области речевой деятельности постепенно сводится к отбору тех или иных узуально закрепленных выражений22 . То, насколько устойчив этот механизм, как глубоко въедается он в сознание, показывает история, произошедшая совсем недавно. В одной из газет г. Пушкин было опубликовано письмо жителя, возмущенного распоряжением администрации назвать одну из улиц города именем А.А. Ахматовой. Не найдя слов для выражения своего негодования, он позаимствовал их из ждановского доклада, основные положения которого, очевидно, до сих пор остаются для автора письма непререкаемой истиной.

Постепенное отчуждение мысли, слова и дела — то, что демонстрирует языком своих персонажей Зощенко. Значение его произведений для истории языка и истории русской культуры велико, ведь они являются ярким, почти фотографически точным изображением процесса “семантической революции”, созданием нового типа сознания путем изменения языка, воздействия на речевое мышление огромных масс людей. По словам Ю. Томашевского, “язык Зощенко был собирательным: он вобрал в себя все самое характерное, самое яркое из расхожего языка масс и в отжатом, концентрированном виде вышел на страницы рассказов”23 .

Мысль, слово, дело — семантический дискурс русского языка; соответственно слово оценивается лишь в соотнесенности с мыслью и делом, должно быть порождено первой и продолжено вторым. Еще К. Чуковский заметил, что для зощенковских героев слова служат лишь прикрытием, их роль плакатная, внешняя. Слово и дело необратимо расходятся у людей, в чьем представлении окружающие только и делают, что “гнут линию”, “стоят на платформе”, “разбираются в современных течениях”. К. Чуковский обратил внимание на то, “что эти растленные люди, чуждые каких бы то ни было моральных устоев, превосходно усвоили благородную терминологию советской общественности и пользуются ею как надежным прикрытием для своих скотских вожделений и дел”24 .

В. Ходасевич тоже с горечью констатировал, что “казенной идеологии соответствует казенная фразеология. “На семейном фронте”, “манкировать службой”, “социально-опасный” вор, “давить надо без амнистии”, “коллективное строительство” и т.д., и т.д. — такими оборотами пестрят речи, и за каждым таким благонамеренным оборотом таится гадость”25 . “И Зощенко не устает подчеркивать, что эта жизнь, эта психология — самые общие, самые распространенные, что он рассказывает не об исключительном, а о повседневном. “А я не вру, читатель, — говорит Зощенко, — я и сейчас могу, читатель, посмотреть в ясные твои глаза и сказать: “Не вру”. И вообще я никогда не вру и писать стараюсь без выдумки. Фантазией я не отличаюсь”26 .

Опасность “овнешнения” слова чувствовали современники Зощенко, обладающие знанием и тонким чувством языка. Так, в речи на съезде преподавателей русского языка и словесности, состоявшейся в Петербурге 5 сентября 1921 г., А.Г. Горнфельд говорил: “Их неточность и неправильность, их безграмотность и чужеродность не были бы так несносны, если бы не были очевиднейшим выражением внутренней пошлости и кривляния, неискренности и легкости в мыслях необычайной”27 . Огромную роль сыграло и то, что многие пришедшие в это время в быт слова были непонятны людям и употреблялись с одной лишь целью — блеснуть эрудицией и “культурностью”. В первую очередь это была лексика, связанная с политической сферой. Так, в рассказе М. Зощенко “Обезьяний язык” собеседники, желая продемонстрировать друг другу свою политическую грамотность, спорят о том, насколько в сегодняшнем “сильно пленарном заседании” все выходит “минимально по существу дня”, особенно “если после речей подсекция заварится минимально”. Кульминацией рассказа становятся слова повествователя: “Трудно, товарищи, говорить по-русски!” И тут уместно было бы вспомнить В. Гумбольдта, чьи идеи стали основой целого направления в философии языка. По его мнению, язык влияет на познание, поскольку в нем заключена особая точка зрения на мир: та, которую занимал создавший этот язык народ. В языке отражена духовная жизнь народа. Более того, люди вынуждены познавать мир сквозь призму своего родного языка, поскольку они вместе с усвоением этого языка не могут не принять особое мировоззрение, заключенное в данном языке.

Язык произведений Зощенко демонстрирует происходящие в первой трети ХХ века изменения картины мира, в которую активно внедряется политический момент, прежде не игравший решающей роли. Последствия этого семантического сдвига укладываются в понятие девальвация слова, которым пользуется М.Н. Виролайнен, говоря о культуре, замкнутой на физическом бытии. Сюда входят и смешение вариативной нормы с обязательным стандартом, и бюрократизация литературного языка, и влияние узуса на норму, и утрата высокого стиля. Влияние узуса на норму приводит к исчезновению творческого начала в использовании языка, к узаконенности усредненно массового (“масскультуризации”). Постепенная редукция творческого отношения к языку, замена речемыслительной его функции исключительно коммуникативной — это и есть признаки поколения “немотствующих”. Самый угрожающий симптом здесь — то, что “канцелярит” входит в систему понятий, связанных с самосознанием человека,  его жизнью в семье, в обществе, на представлениях о которых основывается картина мира.

Примечания

 1 Чуковский К. Из воспоминаний // Вспоминая Михаила Зощенко. Л., 1990. С. 49.
 2 Гуль Р. Михаил Зощенко. Молодая проза // Лицо и маска Михаила Зощенко. М., 1994. С. 139.
 3 Виноградов В.В. Язык Зощенки (Заметки о лексике) // Михаил Зощенко. Статьи и материалы. Л., 1928. С. 51-94.
 4 Виноградов В.В. Указ. соч. С. 58.
 5 Там же. С. 72.
 6 См. об этом: Чудакова М.О. Поэтика Михаила Зощенко. М., 1979.
 7 Вешнев В. Разговор по душам // Лицо и маска Михаила Зощенко. С. 155.
 8 Лицо и маска Михаила Зощенко. М., 1994. С. 169.
 9 Эвентов И. Встречи, беседы… // Вспоминая Михаила Зощенко.  С. 340.
 10 См. об этом: Бицилли П.М. К вопросу о характере русского языкового и литературного развития в новое время // Годишникъ на Софийския университетъ. 1. Историко-филологически факултетъ. София, 1936.
 11 Ким И.Е. Русский этнограмматический тип // Отражение русской языковой картины мира в лексике и грамматике. Новосибирск, 1999. С. 143.
 12 Колесов В.В. Жизнь происходит от слова… СПб., 1999. С. 81.
 13 Колесов В.В. Указ. соч. С. 139.
 14 Гачев Г.Д. Национальные образы мира. М., 1998. С. 7.
 15 Виролайнен М.Н. Речь и молчание: Сюжеты и мифы русской словесности. СПб., 2003. С. 26.
 16 Лицо и маска Михаила Зощенко. С. 109.
 17 Подобная методика реконструкции ментальных представлений предложена А.В. Михайловым в статье “Принципы построения картины мира и система способов ее вербального осуществления” // Проблемы исторического языкознания и ментальности. Русский язык: ментальность и грамматика. Красноярск, 1998. С. 107-118.
 18 Полянский В. Об идеологии в литературе // Критика 1917—1932 годов. М., 2003. С. 45-46.
 19 Цит. по: Селищев А.М. Язык революционной эпохи: Из наблюдений над русским языком последних лет (1917—1926) // Селищев А.М. Труды по русскому языку. Т. 1. Язык и общество. М., 2003. С. 66-67.
 20 Здесь и далее цитаты приводятся по изданию: Зощенко М.М. Голубая книга. СПб., 2003. С. 130. Номера страниц указаны в скобках.
 21 Козлова Н. Согласие, или Общая игра (Методологические размышления о литературе и власти) // Новое литературное обозрение. 1999. № 40.
 22 См. главу “Канцелярит” в кн.: Чуковский К. Живой как жизнь // Чуковский К. Сочинения. В 2 т. Т. 1. М., 1990.
 23 Томашевский Ю.В. Литература — производство опасное… (М. Зощенко: жизнь, творчество, судьба). М., 2004. С. 39.
 24 Вспоминая Михаила Зощенко. С. 57.
 25 Ходасевич В. Уважаемые граждане // Лицо и маска… С. 147.
 26 Там же. С. 146.
 27 Горнфельд А.Г. Новые словечки и старые слова. Петербург, 1922. С. 54.